Этой ночью, Фарах наконец понял, что такое настоящая неразбериха. Сумятица. Раньше ему казалось, что эти слова вполне годятся для описания толкотни на Эшманском базаре. Но к полуночи он понял, что сильно ошибался.
Под покровом ночи, при пляшущем на ветру свете факелов и костров, Первая Армия Таграма готовилась к обороне. Сотни воинов бродили по лесу, сталкиваясь друг с другом, проваливаясь в снег и теряясь в темноте. Дорога, зыбкая тропа, вытоптанная в снежном насте, перестала существовать. Тысячи ног вспахали ее, превратив в снежное крошево.
Ночь гудела. Взрывалась бранью и отчаянными криками. Солдаты, повинуясь противоречивым приказам командиров, шарахались из стороны в сторону, больше напоминая стадо испуганных коров, чем войско. Взад и вперед сновали гонцы, выкрикивая приказы командиров. Надрывались трубачи, силясь переорать друг друга воем боевых труб. То там, то здесь вспыхивали ссоры, перерастающие в драки. Дезертиры, не скрываясь, собирались большими отрядами и уходили в ночь, в сторону крепости Халь. К утру Фарах понял, что неразбериха – неподходящие слово для описания событий этой ночи. Безумие – подходило намного лучше. И все же, их маленький отряд успешно пережил эту ночь.
Вскоре после Састиона вернулся и Тасам. Он потерял шапку, порвал свою шикарную шубу, а под глазом у него красовался свежий синяк. Сотник был зол, очень зол. Забравшись в фургон, он разразился такой бранью, какой Фараху еще не доводилось слышать.
Отведя душу, Тасам приказал жрецу и воспитанникам собраться у печки и не высовываться. Килрас сунулся к нему, потребовав личного задания, и получил свою порцию ругательств. Састион молча сел на тюк, и воспитанники окружили его, словно цыплята наседку. Они были напуганы и не понимали, что происходит.
Разобравшись с воспитанниками, Тасам высунулся из повозки, и принялся командовать. Он бранился, как самый последний золотарь, угрожал солдатам гневом Энканаса, обещал самолично выпустить кишки любому, кто замешкается, исполняя приказ. И это сработало.
Фургон тронулся и медленно пополз вперед, хотя за его стенами бушевало людское море. Внутри было темно, печь погасла, а свечей не зажигали. Но Тасам не обращал на это внимания. Ему было не до этого.
Три раза к сотнику подбегали гонцы. Тогда фургон останавливался и Састион зажигал небольшой огонек на пальцах. Свечи берегли да и опасались пожара. Дернется фургон, скатиться свеча в скомканные одеяла – и прощай добро.
Читая скомканные пергаменты, Тасам отчаянно бранился. Он проклинал войну, тупых командиров, нерадивых воинов и медленных гонцов. Наконец, получив третий пакет, противоречащий первым двум, сотник скомкал его, бесцеремонно поджег прямо от пальцев Састиона и выбросил наружу. Потом приказал десятнику Картану срочно зачислить гонца в рядовые мечники, а если тот надумает отнекиваться и сопротивляться, то дать ему тумака. Судя по протестующим воплям, донесшимся снаружи, десятник охотно выполнил распоряжение командира. Грендир, вспомнив о том, что совсем недавно его произвели в гонцы, спрятался за спину Састиона и сжался в комок, надеясь, что сотник не вспомнит о нем.
Но Тасаму было не до воспитанников. Он кричал на десятников, кричал на воинов, порой выскакивал из фургона и уносился куда-то в темноту, чтобы на месте разобраться с возникшей проблемой. Потом возвращался – растрепанный, злой, с трясущимися от гнева руками.
Вскоре повозка встала. Сотник выскочил наружу, но быстро вернулся. Подошел к печке, уселся рядом с Састионом и нашарил бурдюк с травяным отваром, давно остывшим. Хлебнул прямо из горлышка, даваясь травой, сплюнул. Потом шумно выдохнул и сказал что они прибыли на позиции. Велел сидеть тихо, но не спать. Готовить еду, разговаривать, но не спать. И самое главное – не высовываться наружу. Сам он оправлялся на позиции, расставлять бойцов, и пообещал, что скоро вернется. Састион спросил, надо ли готовиться к атаке орды, и не нужно ему тоже пройтись к воинам, чтобы подбодрить их словом Энканаса. Тасам отрицательно покачал головой. Сказал, что сейчас не до этого. Сначала надо наладить оборону, а потом уже подумать о благословении. Атаки, по его словам, можно было не опасаться. Во всяком случае, до утра. Северная орда, вне сякого сомнения, уже спешит сюда, надеясь застать врасплох остатки Первой Армии. Но, судя по донесения разведчиков, до рассвета враг не покажется. Так что лучше Састиону сидеть тихо, не расходовать понапрасну силы, и потихоньку готовиться к сражению. После этих слов, Тасам хлебнул еще отвара, сплюнул размокшие листья чая, и выбрался из фургона.
Састион посмотрел ему вслед, выругался, ничуть не слабее сотника, а потом велел воспитанникам разжечь печь и сотворить моление о благополучном завершении испытаний, посланных Энканасом. После молитвы, не смотря на приказ Тасама, воспитатель велел всем ложиться спать. Сам уселся около печки и не сомкнул глаз до утра.
Фарах спал беспокойно. Ему снилась война. Обнаженные клинки, обезглавленные тела, оскаленные морды диких зверей… Он часто просыпался, но, видя сгорбленную фигуру воспитателя, задумчиво листающего сборник молений, успокаивался и снова засыпал.
Рано утром их разбудил голос Тасама. Сотник забрался в фургон и громко требовал горячего чая. Пока воспитанники поднимались, протирая глаза, Састион вскипятил воду. Он немного смошенничал, помог огню молитвой, но тут он был прав – старался не для себя, а для измученного Тасама.
Сотник выглядел очень усталым. Обветренное лицо, покрасневшее, с чешуйками потрескавшейся кожи, теперь вряд ли можно было назвать красивым. Под глазами залегли тени, синяк налился темной кровью. Щеки запали, словно Тасам голодал не меньше месяца. Казалось, за эту ночь он постарел лет на десять.